Записки путника. Илиа Чавчавадзе

Кино, театр, живопись, афиша, известные люди, творчество и т.д.
Ответить
Аватара пользователя

Автор темы
irakly

Фоторепортер Джентльмен
Благодетель Футболист
Активист
Админ
Сообщения: 91235
Зарегистрирован: 17 сен 2009, 12:26
Награды: 5
Откуда: Tbilisi
Благодарил (а): 15688 раз
Поблагодарили: 25091 раз
Пол:
Georgia
Контактная информация:

Записки путника. Илиа Чавчавадзе

Сообщение irakly »

Князь Илья́ Григо́рьевич Чавчава́дзе (груз. ილია ჭავჭავაძე; 27 октября [8 ноября] 1837 — 30 августа [12 сентября] 1907) — грузинский поэт, публицист, националист, боровшийся за национальную независимость (суверенитет) Грузии. Одна из самых заметных национальных фигур Грузии начала XX века; в современном Грузинском государстве рассматривается как «отец отечества». В 1987 году канонизирован Грузинской православной церковью под именем Илия Праведный.

Изображение

ЗАПИСКИ ПУТНИКА
ОТ ВЛАДИКАВКАЗА ДО ТБИЛИСИ
I
Только что пробило шесть часов утра, как к трактиру, в котором я стоял с прошлой ночи, подкатил почтовую тройку немытый и нечесаный ямщик. Произошло это во Владикавказе. Странно! Как живо и уморительно изображают обыкновенно русские живописцы на своих картинах дурацкую физиономию этого широкозадого возницы, его премерзкое обличье, ленивую поступь, схожую более с шагом погоняемых им одров, нежели человека. Насколько хороши бывают картины, настолько неприглядна натура... Однако же... Говорится: и дым отечества нам сладок и приятен! Не скажу, чтобы сладок, а приятен он без сомнения. Даже очень приятен — оттого, в первую голову, что ест глаза и мешает взору, во вторую же оттого, что выжимает обыкновенно у нас слезы. Эх, дым отечества, дым отечества!.. Как ты, право, приятен: бывает, так застелешь глаза, что уж и не видишь ни бед своих, ни несчастий...
Собравшись, то есть бросивши в повозку свой единственный кожаный чемодан, вместительный не более, нежели обыкновенный узел, я обернулся попрощаться к новому знакомцу своему, встреченному в, трактире французу.
— Кто выдумал сей экипаж? — спросил он меня, показывая рукой, на почтовую тройку, в которой, привалившись на облучок, дремал непроспавшийся ямщик.
— Русские, — отвечал ему я.
— Думаю, никакой другой народ не станет его оспаривать. Мне, право, жаль вас. В нем вам разболтает мозги и растрясет брюхо!
— Нужды нет! На нем ездит вся Россия; бог даст, и мне ничего не сделается!
— Ездит, говорите?! Оттого так далеко и заехала! Ну, да... дай вам бог счастливой дороги. Сам я, признаюсь вам, не решился бы в нем ехать. Прощайте! Прошу, впрочем, ежели случится встретиться...помнить...
При этих словах он протянул ко мне на прощанье руку и пожа: мою так крепко, как это принято у одних только европейцев.
Я уселся в повозку.
Повозка при моем на нее помещении качнулась и накренилась. Ямщик отверз глаза, сурово взглянул на меня, взялся за вожжи, цыкнул, на вислоухих, отощавших с голодухи коней, и кнут его взвился. Лошади перебрали ногами, но с места не сдвинулись. Ну, чо-орт, трогай, што ли?! — крикнул ямщик, взмахнул вожжами и даже притопнул ногою.
Лошади не повели, однако, ухом и на это его движение. Мой знакомец француз следил через окно за событиями и помирал со смеху. Чему, дурень, радовался?
— Ха-ха-ха! Ездит... — покатывался он. — И.никто ведь... не догонит...
Признаться, повода для веселья у меня не было никакого, но, глядя на него, рассмеялся и я. Ямщик обратил ко мне с укоризной свои коровьи глаза, поглядел сердито, будто грозясь: тебя бы так! — оборотился к лошадям и огрел кнутом каждую порознь. Лошади в ответ пару раз взбрыкнули, кое-как сдвинули повозку с места и пошли мелкой рысцою. Унылый колокольчик принялся позванивать, повозка подпрыгивать на ухабах, а я перекатываться в ней из стороны в сторону...
II
Таким способом покинул я Владикавказ и обратился взором к отечеству. Мост чрез Терек проехали так, что я даже не поднял глаз на воду, не говоря о том, чтоб испить ее, — из страха, как бы, чего доброго, не прослыть в отечестве испившим из Терека. Испившие его приходятся как-то не по вкусу грузину, чем-то ему не нравятся. Для этого у него есть превеские причины: главная та, что испившие Терека... и впрямь из него испили... Другая та, что... испили-таки. И третья... что испили его, и все тут. Попробуй опровергни пред соотечественником сей его разумнейший довод!
Ах, наш негодник-Терек! Какой он двуликий! Поглядите, как он примолк и замер! Только поворотился спиною к нам, а ликом к России да выровнял и выгладил все окрест, как тотчас же и притих, будто сорвал свой зычный, как у дэва, голос. Буйный Терек наш у Владикавказа не тот, про который поэт сказал: И воет Терек, надрывая грудь,
И скалы вторят Тереку в тревоге...
Он здесь так присмирел-унялся, будто испробовал розог или дождался чина. Или... оттого он так тих здесь, что нет рядом отзывчивых скал, над которыми ...прижимаясь к кручам, облака
Грозят потопом... Что ж ты, Терек! Ты, брат, будто из тех, что куда ни попадут, тотчас и вспоминают, что, мол, по Сеньке и шапка! Так не жаль тебе, что уж позади буйный рев твой, твой гул и ропот, брань и гнев, вечный бой с горами и скалами, будто бурный твой ток не вмещается в тесное ложе?! Как много смысла, наш непокорный Терек, в мощном этом, несравненном порыве! А здесь ты замер, как поверженный, побежденный лев. Здесь ты жалок, и жалость к тебе грызет и наши сердца...Был уж полдень, когда я достигнул станции Ларса. Во всю дорогу до Ларса душа моя не знала никакой особенной радости, кроме той, что, чем ближе подвигались мы к отчизне, тем больше ее красок прибавлялось в окружавшем пространстве и жизни и буйства в Тереке.
Я вошел в пустую комнату станции, заказал самовар инвалиду солдату, оказавшемуся станционным стражем, и, пока самовар поспевал, прилег на дощатой тахте, отдавшись своим думам. Четыре года жил я в России и не видел отечества! Четыре года, читатель! И какие четыре года! Это вечность для тех, кто оторван от своей отчизны! Ведь четыре этаких года столп всего бытия, исток реки жизни, волосяной мост, перекинутый судьбой меж мраком и светом. Не для всех, а для тех лишь, кто отправился в Россию образовать там свой ум и подвигнуть дух... В четыре сих года в душах юношей набухает завязь всей жизни, Из нее прозябнет прекрасная гроздь или... бедный дичок.
О родные четыре года! Блаженны те, под чьим шагом не прервался брошенный вами мостик, блаженны, кто прожил вас с пользою.

III
Только я выбрался из Владикавказа и навстречу мне пахнуло ветром отечества, как сердце мое забилось особенно. Подпрыгивавшая на камнях повозка, однако, умела разогнать лучшие думы. Оттого-то теперь, растянувшись, на манер отцов и дедов, на тахте в комнате для проезжающих, я отдался им совершенно. Предо мною стеклось и столпилось все, что оставлено было в прекрасной, как невеста, отчизне и что увиделось и пережилось на чужбине. Воспоминанья, роясь, предстали пред мысленным моим взором, однако сменяли одно другое так скоро, как, обыкновенно, в грозовую ночь сменяют друг друга молнии, и я не мог остановить мысленного этого взора на одном предмете ни на мгновение. Словом, в голове моей устроилась совершенная революция: дремавшие в глубине думы всплыли вверх, роившиеся вверху устремились вниз, на ходу перемежаясь и перемешиваясь. Пусть не устрашит читателя слово «революция». Революция родилась для того, чтобы вести с собой мир... Вино прежде бродит, а потом уж отстаивается. Так и все в нашей жизни. Я все лежал, задумавшись таким манером. Мысли, между тем, нашли свои места и улеглись в мозгу каждая порознь. Одна из них предстала предо мною особенно ясно. За нею всплыла другая, потом третья, так что в конце они свились в бесконечный свиток. Как я встречу свою отчизну, и как встретит меня она? Что нового скажу я отчизне, и что нового скажет она мне?! Быть может, отвернется от меня, как от взращенного вчуже саженца? Или, может быть, не отвернется, но примет, потому что все-таки я — ее плоть. Но что, если отчизна откроется предо мною и поверит мне боль души, приоткроет укрытую глубоко причину ее, расскажет об отчаянье своем и надежде, а я, отвыкший от ее речи, не пойму обращенного ко мне ею слова?.. Или примет меня, как сына, прижмет к груди своей и примется жадно слушать, а я... найду ли я для нее душевное слово, уврачую ли боль ее сердца, подниму ли ее, повергшуюся от тягот, осеню ли, отчаявшуюся, надеждой, осушу ли, рыдающей, слезы, облегчу ли, труждающейся, бремя, убежу ли, что множество есть краев, родившихся несчастнее нашего, но живущих счастливей?! Сберу ли все искры, что не могут не теплиться в каждом, в единый огнь, чтоб согреть ее стынущую душу? Смогу ли? Смогу ли изречь живое, сердечное слово? Примет, решил я, отчизна меня в свое лоно, примет, потому что я кровь от ее крови и плоть от ее,.плоти. И я услышу и пойму ее слово, оттого что сын ловит слово отчизны не одним только ухом, но сердцем, оттого, что для сына вопиет и безмолвье отечества. И оно впитает и вберет в себя мое слово, как отец слово сына — своей кровинки.
Я, однако, твержу о слове, а дело — в деянии. Что, если отечество потребует от тебя дела? — спросил я себя и осекся, — вопрос сей прервал пеструю цепь раздумий.
— Что делать тогда? — спросил я себя уже вслух.
— Чаю извольте откушать! — отвечал мне инвалид, внесший в это мгновение самовар и поставивший его предо мною.
— Чаю? !
— Не для того ли приказывали? — ответствовал дурень, выходя за порог. Не прошло и нескольких после того минут, как дверь снова отворилась и в нее высунулась голова русского офицера. Выражение лица его выдавало близкое знакомство с вином и водкою. С виду он казался лет тридцати пяти и глядел не путешествующим. — Позвольте, — обратился он ко мне по-русски, — отрекомендоваться: подпоручик Х. Стою с ротою в Ларсе.
— Очень рад, — отвечал я, вставая ему навстречу и пожимая протянутую ко мне руку.
— Издалека едете?
— Из Петербурга.
— Чрезвычайно приятно. В захолустье одно только удовольствие, что встретиться с проезжающим из просвещенных краев. Человек, живущий умственной жизнью, обязан пред господом и отечеством... для упражнения и протрезвления разума всякий раз при удобном случае толковать с просвещенным собеседником. Очень рад! Беседа — пища уму!
Сказавши это, он еще раз протянул ко мне руку, и я опять пожал ее.
— С кем имею честь? — спросил он.
— Приказчик купца.
— Приказчик?! — повторил он и выпятил губы.
— Да, сударь!
Мой новый знакомец, услышавши сие подтверждение, тотчас же принял преважный вид: расправил плечи и перевел начавшуюся было скромную беседу на совсем не похожий на прежний лад.
— Так откуда изволите ехать? — переспросил он удивленно и даже насмешливо.
— Из Петербурга.— Хм, — усмехнулся он, — Петербурга! Недурно. Удостоились лицезреть... Да-а, Петербург!.. Это прекрасный город! — воскликнул он и преспокойно расселся на стуле. — Петербург. Большой город... Обширный. Не чета вашему гадкому городишке! Ну, что, скажите на милость, у вас за город?! Плюньте на одном конце, попадете в другой. А Петербург... Вы ведь сами видели Петербург? Это сердце России. Правда, до сей поры вся Россия думала, что ее сердце — Москва, но я рассеял это ее глупое заблуждение. Я писатель! Прошу знать. Вы не глядите, что... Я доказал всем, что сердце России — Петербург. Вы бывали в саду Излера?
Я подумал было в душе, слушая офицера, уж не безумец ли он. Однако ни в чем, кроме речей, этого не замечалось.
— Ну, так я вас спрашиваю, сударь, бывали вы в саду Излера?
— Чем же вы доказали, что сердце России — Петербург? — спросил я в свой черед, не отвечая на его вопрос.
— Нет, вы прежде скажите: видели вы сад Излера? Или не видели? Все вы, здешние, то есть грузины да армяне, не приучены к ученому разговору и все перескакиваете с одного на другое. Вы не умеете вести рассуждение последовательно... подряд. Это у вас происходит от непросвещенности. Вы, верно, и не слыхивали, что такое цивилизация, хм... ассоциация, аргументация, ну, там, интеллигенция, кассация и... филология. Ну, да нужды нет! Это пройдет. Натаскают и вас! Слава богу, сюда, для вашего образования, множество ездит чиновников да офицеров... из России. Ну, так отвечайте прежде, видели вы-таки сад Излера или не видели? Потому что, ежели не видели, то, стало быть, не видели и Петербурга!
— Видел.
— Видели?! Ну, так вы вступали в обитель блаженства! Рад! Чрезвычайно рад! Каков сад, а? Райские кущи, полные фей. Вы знаете, что такое феи? Это ученое слово, вы можете не знать его. Говоря проще, в саду полным-полно дам. Хочешь, берешь за руку эту, не хочешь— другую. А ваши, здешние, только увидят мужчину, как тотчас бросаются прятаться. Петербург... это великий, прекрасно просвещенный город... А сад Излера — венец просвещенности! Каков сад, а? — При этих словах офицер звучно поцеловал себе кончики пальцев. — Этот само-
вар, верно, поставлен тут для вас?
— Вы правы! Для меня.
— Смею надеяться, что вы, как едущий из просвещенных краев, предложите мне чаю?
— Вы не ошиблись, сударь.
— Разумеется, будет и ром?
— Прошу прощения, — нет!
— Н-ну, да делать нечего. Вы армянин или грузин?
— Грузин.
— Это приятно, что грузин. Хоть наш Лермонтов и говорит, что, мол, бежали робкие грузины, однако они лучше этих... армян. У вас, верно, найдутся папиросы? — Найдутся.
— Смею надеяться? ..
— Извольте!
— Ну, так разлейте чаю и приступимте к ученому разговору. Вам будет несколько трудно понимать по-ученому, ну да я буду вам кое-что перетолковывать по-простонародному и тем облегчу понимание... Я налил чаю и подвинул к нему стакан. Отпив, он задымил папиро-
сою и повел речь:
— Ваша страна, ежели говорить по-ученому, не просвещена, то-есть, по-простонародному, она непросвещенная. Вам понятно?
— Благодарю вас, понятно.
— Ну, вот, говорил ведь я, что облегчу понимание... Начнем теперь с того, что страна ваша не просвещена, то есть она попросту непросвещенная. Чай этот у вас, верно, московский?
— Нет, я купил его в Ставрополе.
— Все одно. Ну, так начнем, как я уже говорил давеча, с того, что страна ваша непросвещенная. Это значит, что она,— как бы это сказать, — темная. Вам понятно?
— Благодарю вас, да!
— Ну, так, когда уж мы начали с того, что страна ваша непросвещенная, надобно вам знать, и что такое просвещение. Я вам это растолкую с помощью примеров. Вообразите себе темную комнату. Вообразили?
— Вообразил.
— Ежели где-нибудь осталось отворенное окно, и его затворите.
— Затворил, — отвечал я, рассмеявшись.
— Превосходно. Когда затворили, то и занавесь опустите.
— Опустил.
— Ну, так значит в комнате совсем темно и ничего не видно.
Вдруг внесли свечу, и сделалось светло. То же и просвещение... Должен вам заметить, что папиросы эти недурны. Верно, везете из Петербурга?
— Нет, купил во Владикавказе.
— Все одно... Н-ну, так вам теперь понятно, что такое просвещение?
— Благодарствуйте.
— Так вот, растолковавши, что такое просвещение, должен вас спросить, каково у вас идет это самое просвещение, хм... цивилизация?
— Не могу вам сказать: давно уж не был в отечестве.
— Так я вам тотчас скажу сам, каково идет! Сколько между вас,
грузин, насчитается генералов?
— Думаю, может собраться с двадцать.
— Двадцать?! Так ведь это чрезвычайно много! Весьма много. Весьма! — воскликнул с чувством мой ученый гость. — Двадцать. Народу всего горсть, а генералов — двадцать! Это, сударь, высокая циви-
лизация! Двадцать генералов! Однако... не верится... Вы, должно быть, действительных, говоря ученым языком, статских советников причислили к генералам... или, по-простонародному, штатских причли к военным, или, попросту, генералов без эполет — к полным, или, совсем уж по-простецки, безусых генералов почитаете за чистых?
Непременно, должно быть... так...
— Уверяю вас, нет, — побожился я, — я говорил об одних только чистых генералах.
— Двадцать! Слава, однако, православной Руси! Кругом ведь, куда ни ступит, несет цивилизацию. Сколько будет лет, как сюда пришла Россия?
— Семьдесят будет...
— Каждые семь лет по два генерала! Цивилизация! И какие генералы! Ежели у вас, с божьей помощью, цивилизация и дальше пойдет этак, чрез семьдесят лет наберется еще двадцать, и всего будет сорок.
Это весьма много! Весьма! Не знал. Да и когда было узнать! Еще и трех лет не будет, как служу в здешних местах. Должен признаться, недосуг было приглядеться к краю со стороны ученой. Занялся важным предметом... искал, читал истории и отдал все время... Однако труд мой
пошел недурно, так что потомки вспомнят... мое имя!
— Что ж у вас за труд?
— Что, говорите, за труд? ! Вот, сударь, в России у помещиков поотнимали крестьян. Мальчишки не осталось у барина. С одним слугою перебивается. Невмоготу сделалось стране — слуги принялись красть да таскать из дому. Я, как верный сын, призадумался над бедою отечества. Надобно, сказал себе, помочь ему. И,благодарение богу, помог! Придумал, признаюсь вам, такое приспособление, что слуги не могут более красть в доме. Простой случай надоумил меня. Мой денщик был пребольшой вор, совсем не допускал сахару оставаться в ящике. Я с год ломал голову, как помочь беде. Принялся запирать... однако то, бывало, забуду ключ, то совсем не запру, и только за дверь, как денщик за сахар. Потом уже додумался: поймал двух мух, пустил их живыми в ящик и не запер. Вы спросите, для чего не запер? Для того, что денщик, подойдя, будет принужден откинуть крышку?! Мухи тотчас вылетят. Вернувшись и не найдя их под крышкою, я убежусь вполне, что ящик... одним словом... хм... И кто бы его мог открыть, как не денщик? С тех пор шельме неповадно таскать мой сахар. Я теперь всякий раз, напившись чаю, поймаю мух, пущу их в ящик и весь день горя не знаю. Каково? Дешевое и безотказное средство от покражи. Теперь его можно применять ко всему, что мы обыкновенно прячем в домах по сундукам. Я покамест никому не открывал свою мысль, но вам поверяю, оттого, что люблю вашу страну... И прошу объявить вашим непросвещенным помещикам... Досадно только, что все еще не могу пресечь кражи водки. Пустился было загонять мух и во флягу, да негодницы тонут в ней, — губа не дура! Я, однако, сыщу, уверяю вас, средство. Ну, так каково? Такие уловки придумывают, обыкновенно, французы, да они у них там предороги. А моя не потребует и гроша. Ну, что, ей-богу, стоит поналовить мух да пустить их в ящик. Ничего не стоит. Вы еще поглядите, что за моей выдумкой воспоследует: мух, должно быть, пойдут скупать. В стране заведется новая торговля. Пройдете вы каким-нибудь утром по вашему городу, и тут вам магазин с мухами. Разве нехорошо? Сколькие найдутсебечрез мух пропитание! Ну,что такое, скажите мне, мухи теперь? Ничего. На что их можно употребить? Ни на что не употребишь! Видите теперь, как много значит заслуга ученого человека пред отечеством? Я, признаться, не хотел сюда ехать, хоть меня предолго просили. Думаю себе: ежели бог отпустил мне таланту, употреблю в своем отечестве. Да, думаю потом, приобретенному внове краю просвещение надобно более. Там ученые мужи нужней. Погодите несколько, еще не то будет! Вот, скажемте, сегодня нашелся я. Там другой еще что-нибудь изобретет. А там, гляди, дойдет и до того, что и в вашем городишке устроится сад Излера: ученому ведь человеку все, как говорится... Таким способом все петербургское просвещение перенесется сюда. Одним, вообразите себе, прекрасным вечером произойдет в этом вашем саду Излера гуляние, и здешние ваши дамы примутся свободно в нем прохаживаться. Угодно — к одной подойдешь — «душенька», мол, нет — так к другой, и... ничего. Поглядите тогда, что таково, говоря поученому, рай, то есть, как бы это сказать по-простонародному... впрочем, рай и по-простонародному рай! Вы меня поняли?
— Понял...
IV
В сумерки достиг я Степанцминды. Вечер стоял чудный, так что я принужден был остаться здесь на ночь, чтобы дать себе насладиться красотой окружавшего мира. О Грузия... Где же еще Грузия другая... Я вышел из станции наружу и поднял взгляд на высящуюся прямо против Степанцминды вершину, зовомую горой Казибега. Как величественна ледяная вершина! Вот кому подолом земля, а шапкою — небо!..
Она белела на лазурном своде покойно и безмятежно. И облачко не заслоняло чела и серебристой главы ее. Лишь звезда, особенно яркая, горела над нею, застыв, будто замерши в изумлении перед ликом величия. Ледяная вершина! Царственная и покойная, но... белая и холодная. Она изумит, но не взволнует, пронижет холодом, но не согреет... Все пред ней цепенеет, но ее — не полюбишь. Так зачем мне ее величавость? Все житейские бури и страсти, все мирское добро и зло не шевельнут на высоком челе и морщинки. Подошвой она оперлась, правда, о землю, но главою стремится к небу, в нем царит и парит, надменная и высокая. Но не по мне ни высота ее, ни неподвижность, ни, того боле, неприступность. Благословен наш неистовый Терек, упрямый, шальной, необоримый и буйный! Выбившись из сердца черной скалы, несется он с грохотом, и грохотом же все окрест ему отзывается! Мне по душе его неуемный бег, звонкий плеск, пыл и жар схватки с судьбою. Терек — образ пробудившейся жизни, волнующий и знаменательный: в его мутной волне пепел бед и горестей мира. А ледяная вершина молчаливый, холодный символ надмирности и бессмертья. Нет! Вершина-гордячка не по душе мне неприступной своей высотою. Камень счастья нашего мира заложен внизу, — никогда еще созидание не начиналось с вершины.
Оттого мне, как плоти нашего мира, Терек любимей и ближе. Нет, вершина, ты не близка мне: твоя стать леденит, а белизна твоя старит.
Высота! Но зачем мне твоя высота,— я не достигну ее, а ты не сойдешь к нам... сюда... тебе не знакомо страданье... Нет! Вершина мне не по душе. Она мне напомнила великого Гете, а Терек — неукротимого Байрона! Блажен ты, наш Терек! Ты хорош тем., что беспокоен. Остановись хоть на миг, и обратишься в зловонную лужу, и страшный и буйный рев свой променяешь на лягушечье кваканье. Движение, только движение, Терек, придают жизнь и силу миру!..

V
Смерклось. Созерцание Терека и вершины, и новые мысли, захватившие ум мой, не дали заметить, как протекло время и как солнце простилось с согретым им миром и скрылось за горы. Во мгле ничто не открывалось глазу, все звуки утихли, мир прилег и примолк.
Стемнело, и я не знаю, что делал бы без надежды на новый рассвет. Чего бы стоила жизнь без этой надежды?.. Прекрасно, природа, твое устройство, милостью коего всякая ночь оканчивается рассветом. Стемнело, а я все не уходил на станцию, упрямо следуя думами за шумным током неукротимого Терека. Все умолкло, один ты не умолкаешь, Терек! Поверь мне, я слышу в притихнувшем мире твой неумолчный ропот! Есть в жизни мгновения одиночества, когда вдруг становишься близок природе, и природа тебе открывается. Оттого ты, двуногое творение мира, зовущееся человеком, можешь с твердостию изречь, что и в одиночестве не всегда одинок. Этой ночью я убедился вполне, что между думами моими и ропотом Терека есть некая тайная связь и согласие. Сердце мое бьется, и рука дрожит. Отчего? Дать ответ на вопрос сей позволимте времени. Стемнело, утих шорох шагов, умолкнул нескончаемый гомон, не слышно шума утомленных забот и желаний, уснули все боли мира, кругом меня — ни души. Как пуст полным-полный мир без человека! Возьмите от меня темную и мирную ночь с ее тишиною и сном, отдайте мне ясный, беспокойный день с его мукой, страданьями и суетою. Непроглядная ночь, я ненавижу тебя! Когда б ты не повелась в нашем мире, перно, в нем не стряслось бы и половины всех его бед. Твое сошествие первым сжало ужасом разум людей. И ужаснувшийся раз все не найдет пути в своем мире, все не опомнится от прежнего, первого страха. Вот причина наших несчастий. Непроглядная ночь! Я тебя ненавижу. Скольких злобных врагов человека укрываешь ты сейчас под покровом?
Сколько за темной твоей завесой, опущенной предо мною, куется сейчас кандалов, чтоб сковать ими счастье людей? Ты помощница ремесла, называемого лицемерием и внушающего устрашенному человеку, что несчастие — счастье. Ты пора шабаша ведьм, в коем слышится заздравная тьме и невежеству. Отыди, темная, злая... Ясный день, я пришел к тебе!..

VI
На станции я узнал, что у едущих через горы на почтовых случаются промедления, оттого что нередко недостает лошадей. Мне посоветовали ехать до Пасанаури верхом, и я отдался сну с мыслью о том, что утром найму верховую лошадь и пущусь дальше на ней.
Рассвело. Прекрасна утренняя заря! Прекрасен умытый росою мир! Ясным утром всякой боли должно утишиться. Но Терек все муже.
ствует и бьется! Видно, болям мира нет утешения...
Рассвело, и мир отозвался рассвету человечьими голосами. День взялся за свою нескончаемую суету и возню. Как хорош пробудившийся человек!.. Как хорош бдящий и ночью, страждущий болью отечества!.. Отчизна, есть ли в тебе такие? Когда есть, я примусь их отыскивать и, сыскав, поклонюсь им!..
Выйдя из станции, я увидел горца (или, как они у нас зовутся, жителя горных ущелий — мохевца). Нанял лошадь, сговорившись с хозяином, что и сам он поедет верхом со мною. Мне не пришлось потом сожалеть об этом, и я даже остался доволен, что дело устроилось таким способом. Мой горец оказался, как говорят, человеком. Это был седой уже, вошедший в годы мужчина. Дорогою выяснилось, что он преусердно приглядывался к миру, очерченному вкруг него судьбою и предназначенному для течения его бедной жизни.
Мы взошли на лошадей и поехали из Степанцминды. Я бросил последний взгляд на ледяную вершину. Она взирала с высоты как-то особенно важно и взбудоражила усмирившиеся было чудным утром раздумья. Сердце вновь принялось стучать, а рука дрожать. С совершенною ненавистью отворотился я от величавой вершины и с тем большей любовью простился с буйно бегущим у ног ее Тереком. Мой горец стоил того, чтобы вглядеться в него попристальней. Плечистый и рослый, восседал он на некрупной горной лошадке и всю дорогу смешно поспешал на ней волчьей рысью. Мохнатая овчинная шапка то и дело съезжала на лоб и на глаза ему, но он так прочно помещался на широком седле, так безмятежно отдавался всем могучим составом лошадиному ходу, так несуетно дымил своей трубкой, что невольно думалось — столь счастливого существа не сыщешь на всей земле.
— Как тебя, брат, зовут? — спросил я у горца.
— Лелт Гунией называют, — отвечал он.
— Откуда вы?
— Из Гаиботни. Тут неподалеку, в горах... у верховья Терека...
— Грузин?.. Или осетин?
— Отчего же осетин? Мы грузины...
— Места у вас хороши...
— Да, не худы! В самый раз по нашей убогости...
— Воздух счастливый... вода...
— Хм... — усмехнулся мой спутник.
— Ты чему смеешься?— Смешному смеюсь!.. Пустого брюха ими не насытишь.
— И урожаи, должно быть... родятся...
— Отчего бы им не родиться? Места не худы... да малы. Поля — на душу и с две бурки не придется!..
— Дорога эта... большая... выручит.
— Дорога... Она ведь когда хороша? Когда есть что вынести на нее... или вывезти...
— А по найму не ходите?
— Отчего не ходить? Ходим!
— Денег с найма добываете?
— Добывать добываем, да в кармане не держим. Что добудем, к армянину в лавку уходит.
— Так, стало быть, в долине сытнее?
— Кто его знает? И там, должно быть, не легче. Лучше у себя... на насиженном месте... На тамошних лица нет... несильные. Мы тут хоть мышцей крепки. Царгвский спаситель определил: там быть сыту, а тут у нас здраву.
— Так какой же край лучше, сытый или здравый?
— Что без одного, то и без другого... худо.
— Ну, а ежели один выбирать из двух?
— Из двух, говоришь? Выбирать? Я бы горы вот эти... щебнистые, выбрал. Здоровее они. Прижмет, и травою наешься! А с недугом что делать? Тут у горца порвалось стремя и он съехал на бок лошадки. Однако удержался, спрыгнул и принялся связывать ремешок.
— Беда с оседланной лошадью, — рассмеялся он,— куда без седла лучше! Уселся покрепче, и поминай как звали... Я не стал дожидаться горца и пустился вперед.

VII
— Сделай милость, скажи, — спросил я у горца, когда он снова поравнялся со мною, — что там за храм над Степанцминдою?
— За Тереком?
— Да, за Тереком.
— Храм святой Троицы, во благо живущим, в память усопшим... В старину там хранили и укрывали сокровища... и совет народа сидел...
— Сокровища, говоришь? .. Совет? ..
— Здесь сокровища грузинских царей укрывали от врагов. Много их привозили из Мцхеты...
— Ну... а совет?
— Келейка там есть... Там совещались мудрейшие. Всякое, бывало, трудное дело обсудят...
— Каков же был этот совет? Про какие дела толковали?.. Не скажешь?
— Отчего не сказать? Скажу, что знаю. Как поднимется, бывло, народ на большие дела, на брань или сход, выберут мудрых стар-цев, да и посадят на совет в келейку. И что решат да объявят благодатью спасителя да именем Троицы, того уж не преступить.
— А ты сам бывал на таком совете?
— Сам! Я ведь про старинные времена говорю.
— Отчего же теперь не так?
— Теперь?!
Мой горец задумался и не отвечал. Поразмышлявши несколько времени, спросил меня сам:
— Вы из каких будете?
— Грузин. Разве не видно?
— Откуда же видно? Одеты не по-грузински... По-русски одеты.
Да разве только по одежде узнаешь грузина?
— Она глазу виднее.
— Ну, а язык наш?..
— Так ведь многие говорят по-грузински армяне, осетины, татаре... А одежда грузинская... не у многих разве?
— На грузине она совсем особенно выглядит. А в русской разве грузина признаешь?
— Да ведь ему душою надобно быть грузином, а не одеждою...
— — Ваша правда. Только в душу разве заглянешь? Не видно ее... А одежда вся на виду.
— Я вот, хоть и в русской одежде, а душою грузин.
— Что же, может быть...
Поверил мне горец или не поверил, не знаю, только потом мы завели с ним такую беседу:
— Ты мне давеча не сказал, начал я, — отчего большс не собирается в келье совет?
— Отчего! А народ теперь где? Мы теперь при русском царе. Теперь все по-другому. Прежнего ничего не осталось. Под горою, у Троицы, лежит деревня Гергети. Цари наши велели ее жителям стеречь святой храм и сокровища. Всей деревне дали жалованную грамоту на вечные времена. Так что и теперь что ни ночь два-три гергетских мужа поднимаются на караул. Только русские начальники и ухом не ведут на царскую грамоту, и гергетцам теперь совсем по-другому при ходится добывать пропитание. Разрушилось прежнее устройство, и дарованный Троице божьею благодатью совет упразднился.
— Так прежнее устройство и время были лучше?
— Что же... разве не лучше?
— Чем же лучше?
— Прежде плохо ли, хорошо, а себе принадлежали. Вот чем лучше! Народ был .народом, душа душою... муж был мужем, жена женой... Один о другого опирались, один другого поддерживали. Прежде! Прежде всем миром вдов и сирот пригревали, из дому черта, извне врага изгоняли, божьего да господского старосту не обделяли, один другого от врага заслоняли, падшего поднимали, плачущего утешали, скорбящему сострадали, во всем были едины. Теперь прежнее единство распалось, жадность да корысть нас одолели, вражда и зависть проникли в душу. Кто теперь вдову да сиротку призреет? Кто подбодрит споткнувшегося? В себя ушел человек, об одном себе только заботится. Духом пал народ! Пало имя грузина. Забылся наш закон и
обычай. Прежде жили мы сами, а теперь что осталось от нас? Все теперь продается: еда и питье, дороги и лес, даже суд и молитва... Что осталось от прежнего горца?
— Но ведь теперь у нас мир?
— Что нам мир на пустой желудок? Да и что вообще этот мир?
В ножнах кинжал ржа заедает, в стоячей воде лягушки заводятся, черви разные, пресмыкающиеся. А в бурном Тереке резвится форель!
Так что же этот мир для живых людей? Да и что такое враг, когда есть народ? Покоя и мира нам хватит в земле...
— А когда прежде враг налетал... разорял, угонял...
— Теперь купцы-армяне разоряют нас еще пуще. Прежде мы, встречая врага, поигрывали щитом и мечом... Случалось, и одолевали.
А торгаша чем одолеешь? Прежде в равном бою добывали славу, а у аршинника чем раздобудешься? Были прежде у нас враги... но за верную службу и жаловали нас щедро: землю дарили, грамотой оделяли... Вон над Тереком нерукотворная крепость виднеется. Арши мы ее называем.
— Нерукотворная, говоришь?
— От бога крепость... Ни взять ее, ни разорить...
— Так что же крепость?
— В давние времена поднялось к ней кахетинское войско. Захватило крепость... Все ущелье бросилось за поддержкой к владетелю.
Но ему нечем было помочь беде. Народ взволновался. Кахетинцы много горцев поубивали, все их знамена повергли наземь. Среди горцев был мудрый муж, отец красавицы-дочери. Горец этот придумал опоить войско кахетинцев. Велел принести в крепость вина, а дочери наказал быть виночерпием. Кахетинцы, оглушенные вином и красотою девицы, забылись и перепились. Красавица растворила ворота, дала горцам знак, что враги захмелели. Горцы с боевым своим кличем вошли беспрепятственно в крепость, перебили хмельных кахетинцев и вернули себе твердыню. Дали весть Арагвскому Эристави. Он грамотой пожаловал крепость отцу красавицы.
— Так что ж это за молодечество?
— Отчего же не молодечество? Умные люди всегда так: где сила не одолеет, там выручит выдумка.
— Что же, ты хотел сказать... из того, что кахетинцев поубивали?
— Теперь все мы, грузины, братья. Не из вражды рассказал я про кахетинцев, а для того, что прежде готовы мы были сложить на службе свои головы, за то и жаловали нас тогда щедро. Пропасть никому не давали. Славой, мужеством добывали мы себе пропитание. А теперь чем? Ложью, изменой, продажностью... клятвопреступлением...
VIII
Не стану входить в объяснение того, прав или нет мой горец. Мое разве это дело? Я мельком только вспоминаю про то, что слышал дорогой от спутника, и стараюсь о том, чтоб сохранить смысл его речи и протяжный его горский говор. И если достигну этого, стало быть, выполню, что задумалось. Горец рассказал мне еще и о том, чего не напишешь по причинам многим и разным... Скажу лишь, что речами своими дал он мне знать, что душа его ранена.
Мне понятно, мой горец, каким жалом ты уязвлен. «Прежде сами себе принадлежали», ты сказал... я же — услышал. Услышал, и внезапная боль пробежала от мозга моего к сердцу, там, в сердце, разрыла могилу и погреблась в ней. Доколе оставаться ей в моем сердце? Доколе? Ответь мне, моя дорогая отчизна!..
დიდება საქართველოს! Слава Україні! Жыве Беларусь! Yaşasın Azərbaycan! қазақ халқына ынтымақ !
Putistan delenda est
Аватара пользователя

Автор темы
irakly

Фоторепортер Джентльмен
Благодетель Футболист
Активист
Админ
Сообщения: 91235
Зарегистрирован: 17 сен 2009, 12:26
Награды: 5
Откуда: Tbilisi
Благодарил (а): 15688 раз
Поблагодарили: 25091 раз
Пол:
Georgia
Контактная информация:

Записки путника. Илиа Чавчавадзе

Сообщение irakly »

8 ноября - день рождения Чавчавадзе
დიდება საქართველოს! Слава Україні! Жыве Беларусь! Yaşasın Azərbaycan! қазақ халқына ынтымақ !
Putistan delenda est
Ответить